Соблазн иного рода, плод ветрености Лжедимитриевой, изумил Царедворцев. 3 мая расстрига торжественно принимал в золотой палате знатных Ляхов, родственников Мнишковых и Послов Королевских. Гофмейстер Марины, Стадницкий, именем всех ее ближних говоря речь, сказал ему: «Если кто-нибудь удивится твоему союзу с Домом Мнишка, первого из Вельмож Королевских, то пусть заглянет в историю Государства Московского: прадед твой, думаю, был женат на дочери Витовта, а дед на Глинской – и Россия жаловалась ли на соединение Царской крови с Литовскою? ни мало. Сим браком утверждаешь ты связь между двумя народами, которые сходствуют в языке и в обычаях, равны в силе и доблести, но доныне не знали мира искреннего и своею закоснелою враждою тешили неверных; ныне же готовы, как истинные братья, действовать единодушно, чтобы низвергнуть Луну ненавистную… и слава твоя, как солнце, воссияет в странах Севера». За родственниками Воеводы Сендомирского, важно и величаво, шли Послы. Лжедимитрий сидел на престоле: сказав Царю приветствие, Олесницкий вручил Сигизмундову грамоту Афанасию Власьеву, который тихо прочитал Самозванцу ее надпись, и возвратил бумагу Послам, говоря, что она писана к какому-то Князю Димитрию, а Монарх Российский есть Цесарь, что Послы должны ехать с нею обратно к своему Государю. Изумленный Пан Олесницкий, взяв грамоту, сказал Лжедимитрию: «Принимаю с благоговением; но что делается? оскорбление беспримерное для Короля, – для всех знаменитых Ляхов, стоящих здесь пред тобою, – для всего нашего отечества, где мы еще недавно видели тебя, осыпаемого ласками и благодеяниями! Ты с презрением отвергаешь письмо его величества на сем троне, на коем сидишь по милости Божией, Государя моего и народа Польского!»… Такое нескромное слово оскорбляло всех россиян не менее Царя; но Лжедимитрий не мыслил выгнать дерзкого Пана и как бы обрадовался случаю блистать своим красноречием; велел снять с себя корону и сам ответствовал следующее: «Необыкновенное, неслыханное дело, чтобы Венценосцы, сидя на престоле, спорили с иноземными Послами; но Король упрямством выводит меня из терпения. Ему изъяснено и доказано, что я не только Князь, не только Господарь и Царь, но и Великий Император в своих неизмеримых владениях. Сей титул дан мне Богом, и не есть одно пустое слово, как титулы иных Королей; ни Ассирийские, ни Мидийские, ниже Римские Цесари не имели действительнейшего права так именоваться. Могу ли быть доволен названием Князя и Господаря, когда мне служат не только Господари и Князья, но и Цари? Не вижу себе равного в странах полунощных; надо мною один Бог. И не все ли Монархи Европейские называют меня Императором? Для чего же Сигизмунд того не хочет? Пан Олесницкий! спрашиваю: мог ли бы ты принять на свое имя письмо, если бы в его надписи не было означено твое шляхетское достоинство?… Сигизмунд имел во мне друга и брата, какого еще не имела Республика Польская; а теперь вижу в Нем своего зложелателя». Извиняясь в худом витийстве неспособностию говорить без приготовления, а в смелости навыком человека свободного, Олесницкий с жаром и грубостию упрекал Лжедимитрия неблагодарностию, забвением милостей Королевских, безрассудностию в требовании титула нового, без всякого права; указывая на Бояр, ставил их в свидетели, что Венценосцы Российские никогда не думали именоваться Цесарями, предавал Самозванца суду Божию за кровопролитие, вероятное следствие такого неумеренного честолюбия. Самозванец возражал; наконец смягчился и звал Олесницкого к руке не в виде Посла, а в виде своего доброго знакомца: но разгоряченный Пан сказал: «или я Посол или не могу целовать руки твоей» – и сею твердостию принудил расстригу уступить: «для того (сказал Власьев), что Царь, готовясь к брачному веселию, расположен к снисходительности и к мирным чувствам». Грамоту Сигизмундову взяли, Послам указали места, и Лжедимитрий спросил о здоровье Короля, но сидя: Олесницкий хотел, чтоб он для сего вопроса, в знак уважения к Королю, привстал, и расстрига исполнил его желание – одним словом, унизил, остыдил себя в глазах Двора явлением непристойным, досадив вместе и Ляхам и россиянам. С честию отпустив Послов в их дом, Лжедимитрий велел Дьяку Грамотину сказать им, что они могут жить, как им угодно, без всякого надзора и принуждения: видеться и говорить, с кем хотят; что обычаи переменились в России, и спокойная любовь к свободе заступила место недоверчивого тиранства; что гостеприимная Москва ликует, в первый раз видя такое множество Ляхов, а Царь готов удивить Европу и Азию дружбою своею к Королю, если он признает его Императором из благодарности за титул Шведского, отнятый Борисом у Сигизмунда, но возвращаемый ему Димитрием. – Делом Государственного союза хотели заняться после свадьбы Царской: ибо Лжедимитрий не имел времени мыслить о делах, занимаясь единственно невестою и гостями.
В монастыре веселились, во дворце пировали. Жених ежедневно дарил невесту и родных ее, покупая лучшие товары у купцев иноземных, коих множественно наехало в Москву из Литвы, Италии и Германии. За два дня до свадьбы принесли Марине шкатулу с узорочьями, ценою в 50 тысяч рублей, а Мнишку выдали еще 100 тысяч злотых для уплаты остальных долгов его, так что казна издержала в сие время на одни дары 800000 (нынешних серебряных 4000000) рублей, кроме миллионов, издержанных на путешествие или угощение Марины с ее ближними. Лжедимитрий хотел Царскою роскошью затмить Польскую: ибо Воевода Сендомирский и другие знатные ляхи также не жалели ничего для внешнего блеска, имели богатые кареты и прекрасных коней, рядили слуг в бархат и готовились жить пышно в Москве (куда Мнишек привез 30 бочек одного вина Венгерского). Но самая роскошь гостей озлобляла народ: видя их великолепие, Москвитяне думали, что оно есть плод расхищения казны Царской; что достояние отечества, собранное умом и трудами наших Государей, идет в руки вечных неприятелей России.