Послали к Василию, еще Венценосцу, знатного боярина, его свояка, Князя Ивана Воротынского, с главными крамольниками, Захариею Ляпуновым и другими, объявить ему приговор Думы. Дотоле тихий Кремлевский дворец наполнился людьми и шумом: ибо вслед за Послами стремилось множество дерзких мятежников и любопытных. Василий ожидал их без трепета, воспоминая, может быть, невольно о таком же стремлении шумных сонмов под его собственным предводительством, к сему же дворцу, в день расстригиной гибели!.. Захария Ляпунов, увидев Царя, сказал: "Василий Иоаннович! ты не умел Царствовать: отдай же венец и скипетр". Шуйский ответствовал: "как смеешь!"… и вынул нож из-за пояса. Наглый Ляпунов, великан ростом, силы необычайной, грозил ему своею тяжкою рукою… Другие хотели сладкоречием убедить Царя к повиновению воле Божией и народной. Василий отвергнул все предложения, готовый умереть, но Венценосцем, и волю мятежников, испровергающих закон, не признавая народною. Он уступил только насилию, и был, вместе с юною супругою [17 июля], перевезен из палат Кремлевских в старый дом своей, где ждал участи Борисова семейства, зная, что шаг с престола есть шаг к могиле.
В столице господствовало смятение, и скоро еще умножилось, когда народ сведал, что Тушинские изменники обманули Московских. Ляпунов и клевреты его немедленно объявили первым, в новом свидании с ними у монастыря Даниловского, что Шуйский сведен с престола, и что Москва, вследствие договора, ждет от них связанного Лжедимитрия для казни. Тушинцы ответствовали: "Хвалим ваше дело. Вы свергнули Царя беззаконного: служите же истинному: да здравствует сын Иоаннов! Если вы клятвопреступники, то мы верны в обетах. Умрем за Димитрия!" Достойно осмеянные злодеями, Москвитяне изумились. Сим часом думал еще воспользоваться Ермоген: вышел к народу, молил, заклинал снова возвести Василия на Царство; но убеждениям доброго Патриарха не внимали: страшились мести Василиевой и тем скорее хотели себя успокоить.
Всеми оставленный, многим ненавистный или противный, не многим жалкий, Царь сидел под стражею в своем Боярском доме, где за четыре года пред тем, в ночном coветe знаменитейших россиян, им собранных и движимых, решилась гибель Отрепьева. Там, в следующее утро, явились Захария Ляпунов, Князь Петр Засекин, несколько сановников с Чудовскими Иноками и Священниками, с толпою людей вооруженных, и велели Шуйскому готовиться к пострижению, еще гнушаясь новым Цареубийством и считая келию надежным преддверием гроба. "Нет! – сказал Василий с твердостию: – никогда не буду Монахом" – и на угрозы ответствовал видом презрения; но смотря на многих известных ему Москвитян, с умилением говорил им: "Вы некогда любили меня… и за что возненавидели? за казнь ли Отрепьева и клевретов его? Я хотел добра вам и России; наказывал единственно злодеев – и кого не миловал?" Вопль Ляпунова и других неистовых заглушил речь трогательную. Читали молитвы пострижения, совершали обряд священный и не слыхали уже ни единого слова от Василия: он безмолвствовал, и вместо его произносил страшные обеты Монашества Князь Туренин. Постригли и несчастную Царицу, Марию, также безмолвную в обетах, но красноречивую в изъявлении любви к супругу: она рвалась к нему, стенала, называла его своим Государем милым, Царем великим народа недостойного, ее супругом законным и в рясе Инока. Их разлучили силою: отвели Василия в монастырь Чудовский, Марию в Ивановский; двух братьев Василиевых заключили в их дома. Никто не противился насилию безбожному, кроме Ермогена: он торжественно молился за Шуйского в храмах, как за помазанника Божия, Царя России, хотя и невольника; торжественно клял бунт и признавал Иноком не Василия, а Князя Туренина, который вместо его связал себя обетами Монашества. Уважение к сану и лицу Первосвятителя давало смелость Ермогену, но бесполезную.
Так Москва поступила с Венценосцем, который хотел снискать ее и России любовь подчинением своей воли закону, бережливостию Государственною, беспристрастием в наградах, умеренностию в наказаниях, терпимостию общественной свободы, ревностию к гражданскому образованию – который не изумлялся в самых чрезвычайных бедствиях, оказывал неустрашимость в бунтах, готовность умереть верным достоинству Монаршему, и не был никогда столь знаменит, столь достоин престола, как свергаемый с оного изменою: влекомый в келию толпою злодеев, несчастный Шуйский являлся один истинно великодушным в мятежной столице… Но удивительная судьба его ни в уничижении, ни в славе, еще не совершилась!
Доселе властвовала беспрекословно сторона Ляпуновых и Голицына, решительных противников и Шуйского, и Самозванца, и Ляхов: она хотела своего Царя – и в сем смысле Дума писала от имени Синклита, людей приказных и воинских, Стольников, Стряпчих, Дворян и Детей Боярских, гостей и купцев, ко всем областным Воеводам и жителям, что Шуйский, вняв челобитью земли Русской, оставил Государство и мир, для спасения отечества; что Москва целовала крест не поддаваться ни Сигизмунду, ни злодею Тушинскому; что все россияне должны восстать, устремиться к столице, сокрушить врагов и выбрать всею землею Самодержца вожделенного. В сем же смысле ответствовали Бояре и Гетману Жолкевскому, который, узнав в Можайске о Василиевом низвержении, объявил им грамотою, что идет защитить их в бедствиях. "Не требуем твоей защиты, – писали они: – не приближайся, или встретим тебя как неприятеля". Но Дума Боярская, присвоив себе верховную власть, не могла утвердить ее в слабых руках своих, ни утишить всеобщей тревоги, ни обуздать мятежный черни. Самозванец грозил Москве нападением, Гетман к ней приближался, народ вольничал, холопи не слушались господ и многие люди чиновные, страшась быть жертвою безначалия и бунта, уходили из столицы, даже в стан к Лжедмитрию, единственно для безопасности личной. В сих обстоятельствах ужасных сторону Ляпуновых и Голицына превозмогла другая, менее лукавая: ибо ее главою был Князь Федор Мстиславский, известный добродушием и верностию, чуждый властолюбия и козней.